Начальная страница

Леся Украинка

Энциклопедия жизни и творчества

?

Винниченко

Леся Украинка

Украинской литературе в последние годы посчастливилось на юбилеи; кроме 100-летнего юбилея самой литературы, отпраздновано было еще несколько юбилеев ее заслуженных работников. Празднества были все удачные; достаточно торжественные, дружные, без резких диссонансов, они даже возвышали дух. Но недаром говорится, что в юбилеях всегда есть что-то печальное; тревожная нотка звучит в стереотипной формуле юбилейных пожеланий «еще» долго поработать, – как-будто намек на то, что деятель «уже» поработал до усталости много… грустью отзываются и обычные выражения благодарности со стороны юбиляра за те почести, которые «на склоне лет вознаграждают» за все труды, лишения и горечь его жизни, и чем больше, чем действительнее были эти невзгоды, тем большей иронией звучит такая благодарность, особенно если она искренняя. Часто такое «чествование» походит на отпевание, и чуткая рука дрожит, подписывая адрес «маститому» юбиляру, как будто отдавая «последний долг».

Но если печальный оттенок присущ юбилеям вообще, то особенно чувствуется он на юбилеях украинских, может быть именно потому, что украинцы особенно умеют сообщать задушевный, неоффициальный тон таким праздникам. Даже «забутливі друзі» обыкновенно вдруг вспоминают все, что было так основательно забываемо ими в продолжении десятилетий и осыпают смущенного юбиляра «щирими привітами», но в приветствиях этих юбиляр часто может прочесть между строк: «Это не от нас, а от тех молодых, восторженных друзей, какими были мы когда-то, и не тебе, а тому молодому и свежему, который когда-то зажигал наши сердца… только тогда рано было высказывать свои чувства, так вот хоть теперь, в память юности»…

А между тем, жаль, что эти чувства являются большею частью гак поздно и «в память прошлого». Часто украинский писатель во всю свою деятельность не слышит не только дружеского, ободряющего голоса, но даже прямо беспристрастного, хотя бы и не особенно одобрительного отзыва, – « й не лайне, так наче й не було мене», – жаловался Шевченко несколько лет спустя после издания «Кобзаря», – и сколько украинских писателей до и после него могли бы применить к себе эти горькие слова. А если после этого вспомнить потрясающие похороны Шевченка и много некрологов и… юбилеев многих украинских литературных деятелей, то невольно думается: не лучше ли было бы со стороны публики и критики отдавать почаще первый, а не последний долг своим писателям, не боясь несвоевременности.

Поэтому мы с тяжелым чувством читаем увеличительную и уничижительную критику и радуемся искренно появлению талантов, которые не укладываются в ее прокрустово ложе (и вероятно потому бывают, обыкновенно, обойденны ею совсем). Радость наша бывает при этом так велика, что иногда лишает нас терпения и мы, не ожидая никаких серебряных и золотых свадеб, громко приветствуем союз писателя с его музой, хотя бы этот союз был заключен совсем недавно и совсем свободно, без особых гарантий прочности.

Такую непосредственную, искреннюю радость вызвало в нас появление «Голоти», рассказа г. Винниченко. Хотя уже первые шаги этого писателя завоевали нашу симпатию к нему, но «Голота» усилила ее и вызвала именно ту радость, которая ищет себе исхода и даже требует себе коррективов, чтобы не превратиться в тот бесполезный и комический восторг, определяемый несколько нелестным эпитетом. Хотя мы не принадлежим к присяжным критикам, но привыкли давать себе отчет в литературных впечатлениях и думаем, что г-ну Винниченко (а может быть и его читателям) представит некоторый интерес искренее и сознательное выражение мнения о нем со стороны его старшего товарища по литературе, могущего, конечно, ошибаться больше, чем это свойственно заправским критикам, но зато неразрывно связавшего судьбу своей души с судьбой той категории литературы, к которой он принадлежит вместе с разбираемым автором и к которой, поэтому, он присматривается особенно пристально, особенно тревожно. Каждый новый талант «спасителен» для него, каждая волна макулатуры грозит гибелью, – бесплодно и стыдно взывать о помощи из таких волн, но естественно радоваться, когда можешь забыть о них!..

Когда в 1902 году впервые появилось в литературе имя г. Винниченко, то оно было встречено несколько недоверчиво. Г-н Личко в «Літературно-науковому віснику» (февральская книга 1903 года, статья «Талан чи випадковість») спрашивал по поводу «Сили і краси» г-на Винниченко: не случайность ли это, что молодой, никому неизвестный автор проявил в своем первом произведении что-то привлекающее внимание? начинающий ли это, или уже на первом шагу кончающий талант, а может быть и вовсе не талант?

Такая недоверчивость по отношению к бесспорно талантливому рассказу наверное покажется преувеличенной для всякого, кто читал этот рассказ, первый по времени напечатания, но второй по времени написания. Г. Винниченко хорошо сделал, что пустил для начала в печать этот рассказ, а не тот, который действительно был написан первым, но напечатан в 1903 году под заглавием «Народній діяч». За неумелостью письма в этом первенце г. Винниченко читатель мог бы и вовсе проглядеть признаки таланта, и г. Винниченко пришлось бы дважды «начинать».

Рассказ «Народній діяч», пожалуй, лучше было бы и вовсе не печатать, а приберечь его в портфеле, чтобы использовать как материал при будущей работе, тем более, что, как мы дальше увидим, многое намеченное кое-как в «Народнім діячі» было потом развито с большей вдумчивостью, и техникой в последующих рассказах. Рассказ «Народній діяч» испорчен, прежде всего, центральной фигурой, именно «народного діяча».

Деятель этот, 22-летний студент, совершенно случайно попал в число исключенных за «беспорядки», но все-таки возомнил себя после этого не на шутку народным деятелем, а так как к тому времени он (тоже случайно) познакомился с хорошенькой барышней, украинской патриоткой, то и решил, что он деятель именно украинского народа. Первые строки его характеристики довольно удачны и не лишены юмора, но дальше юмор переходит в шарж, так как деятель изображен решительно слишком наивным не только для 22-летнего студента, но даже для подростка-гимназиста.

«Деятельность» его заключается в бестолковой игре в хозяйство у себя в имении, в ношении «козацького жупана», который крестьяне называют «черкесом», в сованьи кому попало и как попало случайных украинских книжек да еще, пожалуй, в ухаживаньи за крестьянкой Галей; от хозяйства его скоро отваживает управляющий, любовник его матери, беззастенчивой belle femme; в раздаваньи книжек герой сам разочаровывается, узнав, что «читатели» употребляют их на «цигарки», от ухаживанья его освобождает сама Галя после того, как он от проповеди платонической любви простирает свое благородство до формального сватовства, – «паничу» остается вместе с приехавшими за ним товарищами вернуться в город в ряды кутящей «золотой молодежи», что он и делает к удовольствию своей свободной от предрассудков мамаши; Галя тоже со временем отправляется в город, где и попадает скоро в кафешантанные «этуали». Эта финальная сцена удачна.

Фигура этой Гали обрисована в рассказе лучше всех других, ее психология интересна и правдоподобна, но только если забыть, что поводом к этой психологии послужила карикатурная личность «діяча», над которым решительно все смеются по заслугам, кроме почему-то Гали, которая вовсе не глупая девушка и могла бы, кажется, видеть, насколько смешон этот «діяч». Но он, по воле автора, Гале не смешон, напротив, нравится настолько, что она готова увлечься им беззаветно. Она не сомневается насчет своей будущности. Она сознает, что она паннчу «нерівня», и не только не ожидает, но даже не желает брака с ним; ей кажется немыслимым жить со свекровью-барынею и быть едва терпимым членом чуждого ей общества. Ей сначала просто обидно, а потом смешно слышать его «предложение»: но еще больнее было ей раньше, когда он проповедывал ей платоническую любовь. Она просто и естественно любит своего «нерівню» и чувствует, что она уже бесповоротно «зведена з ума», так как нравственно навсегда выбита из колеи.

«Парубка я не полюбила б», – говорит она, – «не змогла б. Вони такі брудні, лаються… Ні… А ви такі гарні, чистенькі… потім, ви якісь чудні собі…»

Панич научил ее знать цену красоте, она уже знает, что красота – сила и ей жаль истратить эту силу «даром» среди людей, которым она не нужна и во всяком случае не так важна, а между тем Галя может только «продать» эту силу или «змарнувати»; другого выхода нет.

Г. Винниченко сумел подойти к избитой теме романа «панича з дівчиною» с новой, глубокой и оригинальной точки зрения. Девушка страдает и нравственно гибнет не оттого, что покинута, что «віночка втеряла», что «покриткою стала», матерью никем не признанного ребенка, нет, ничего этого с ней не случилось, даже «люди не сміються й батько не лає» общественное мнение довольно снисходительно к их «жениханню», панич предлагает венчаться (хотя в душе и рад, что «жертва» не принята Галей), а батько, человек с своеобразной философией какого-то высшего индифферентизма и к тому же до бесхарактерности добродушный, совершенно не вмешивается в дела своих детей и даже готов покрывать их.

Галя глубоко страдает оттого, что не видит «чесного», т. е. нормального выхода из своего положения. Нормальный выход настолько трудно найти, что если бы даже вместо смехотворной фигуры «діяча», был не просто «чудний», а в самом деле оригинальный, недюжинный человек (каким, повидимому, считала его Галя), то драма получилась бы более глубокая, более захватывающая, но все-таки могла бы окончиться тем же финалом. Эпизод с Галей заставляет читателя жалеть, что это только эпизод и что он вставлен в такую неподходящую для него рамку. В рамке этой есть несколько живых блесток, но все же они не выкупают общего бесцветного и безвкусного тона рассказа, в котором чувствуется какая-то «тенденция», но никак нельзя уловить, в чем она заключается.

После этого первого рассказа, второй рассказ Винниченко «» представляет большой шаг вперед, как с внешней так и с внутренней стороны. Автор уже лучше владеет диалогом, характеры определеннее, наблюдения тоньше и глубже, хотя фабула и психологические перипетии все-таки оставляют много желать. Опять-таки приходится забывать главную причину психологии главной фигуры для того, чтобы оценить самое изображение этой психологии.

Дело в том, что трагическая дилемма выбора между красотой и силой, стоящая перед героиней, далеко неясно выражена конкретными воплощениями ее. Представитель силы – безобразный Андрий, ловкий вор, умеющий подчинить своему влиянию товарищей, но избегающий «работать» при помощи физической силы, которую он применяет только для укрощения своей любовницы Мотри, героини рассказа; представитель красоты – красавец Илько, скорее грабитель, чем вор, наоборот, предпочитает драться, поджигать и даже убивать, чем «приставляться», но нравственно пасует перед своим ловким товарищем Андрием и пассивно присутствует при том, как Андрий нещадно колотит Мотрю за него же, Илька.

А Мотря, дочь опять-таки вора, колеблется выбором между сильным волей Андрием и красавцем Ильком. От Андрия у нее уже есть ребенок, Андрий более склонен повенчаться с ней, но безусловно требует, чтобы она после венца уже не смела «бегать» к Ильку, но именно этого последнего условия она не может исполнить. Она, как и Галя в «Народнім діячі», не потому живет «вне колеи», чтобы ей это было приятно или безразлично, нет, она тоже тоскует по нормальной жизни, но не находит в себе самой силы устроить эту жизнь. Ей «робиться весело» при виде красивого Илька и влечет к нему непосредственно, но как подумает бросить Андрия, «то якось і жити не хочеться».

Положение замужней, венчанной очень привлекает ее и ради себя самой и ради ребенка, которому «треба батька», она даже формалистка в этом вопросе: пока она не венчана, она считает себя в праве бравировать отца своего дитяти и открыто бегать к другим (иногда просто «для пробы», защитит ли ее Илько от побоев Андрия), но после венца, которому должны предшествовать и «рушники» и «старости», она уже не видит нравственной возможности быть неверной женой, все равно, будет-ли ее муж Андрий или Илько. Впрочем, Андрий просто грозит убить за неверность в браке, а на защиту такого мужа как Илько, Мотря не надеется, хотя Илько и говорит, что жену выступил бы защищать даже от Андрия, если бы тот вздумал заявлять претензию, но Илько относится крайне вяло к возможности жениться на Мотре, хотя ему и тяжела мысль отказаться от нее совсем. С Андрием у него отношения прекрасные, так как тот всю свою ревнивую злобу срывает исключительно на Мотре и только от нее требует решения запутанного положения.

Представляется совершенно непонятным, почему «сильный» Андрий не пробует употребить в этом столь важном для него деле своего влияния также и на товарища, который до непостижимой степени «пасует» перед ним; странно также, почему он не решается пригрозить убийством любовницы, как собирается грозить жене, и после замужества Мотри не видит возможности устроиться «втроем». Такое уважение к формальному браку у всех троих как-то мало обосновано. Очевидно Андрию ничего не стоило бы отделаться, при желании, от Илька, и не венчаясь с Мотрей. Автор хочет показать, что Илько необходим Андрию, как товарищ-вор, но, собственно, по темпераменту своему Илько довольно плохой партнер для Андрия – у них совершенно разные «методы» «работы» и странно, зачем умный Андрий настойчиво навязывает Ильку роли, на которые тот вовсе не способен.

Ведь Андрий видит Илька насквозь и мог бы лучше им распорядиться. С другой стороны, не совсем ясно, почему Илько пасует перед Андрием, так как тот же Илько держится очень независимо в своей семье, вовсе не признает нравственного авторитета отца, а с товарищами еще на школьной скамье всегда первый лез в драку и вообще никогда никого не боялся, кроме того случая, когда товарищеское чувство заставляет его согласиться на неприятную ему роль в затее.

Вне отношений с Мотрей Илько представляется и сильнее и решительнее Андрея, а колебания в вопросе, как поступить с Мотрей – легко объяснить не столько отсутствием силы воли, сколько недостатком любви к Мотре и желанием сохранить свою холостую свободу. С другой стороны, и нерешительность Мотри объясняється не одним колебанием между силой и красотой; тут играет роль и забота о судьбе ребенка, который Ильку чужой, и забота о собственном благосостоянии, так как Андрий бережлив, а Илько расточителен, потому что «добріший» Андрия.

Возможно, что эти два соображения решили бы дело в пользу Андрия даже и в том случае, если бы он вовсе никакой «силой» не обладал. Ведь и так Мотря окончательно отдает предпочтение Андрию именно в ту минуту, когда Илько проявляет силу и бросается на Андрия с намерением убить, правда, не за Мотрю, а за голубя, которого Андрий тиранит на зло Ильку. Илько, выносивший спокойно страдания любимой женщины, не может вынести вида замученной птички и вдруг перестает пасовать перед сильным Андрием. Мотря же должно быть обиженная таким вниманием к птице, какое в свое время не было оказано ей, кусает Илька за руку и тем помогает Андрию победить Илька. Затем Мотря выходит замуж за Андрия и отправляется с ним в ссылку. Этот конец, как и вообще все указанные лишние элементы, сильно затемняют основную тему и оставляют в читателе, несмотря на замечательно верные и тонкие психологические штрихи в обрисовке внутренней драмы Мотри, чувство неудовлетворения.

При всех недочетах и промахах «Сили й краси» нам кажется странным, как мог первый критик г. Винниченко сомневаться в таланте молодого автора, прочтя этот рассказ. Талантливый человек может случайно наделать промахов в своем сочинении, но бесталанный не может случайно проявить то, чего у него нет. Только талант мог создать эти живые фигуры, эти естественные диалоги и, в особенности, эту широкую, яркую картину ярмарки, на фоне которой разыгрываются воровские похождения героев.

Эта картина выкупает случайность помещения самой драмы в воровскую среду (ведь борьба между нравственной силой и красотой вовсе не присуща именно этой среде, скорее наоборот), также как и живое изображение тюремных сцен заставляет простить неожиданный оборот, в силу которого поймавшийся в преступлении Илько оставлен был автором на свободе, а ловко извернувшийся Андрий как-то очутился в тюрьме. Эти бытовые картины хороши сами по себе, как и всегда у г. Винниченко.

Неприятно поражает также попытка автора в «идейном» разговоре между двумя героями обосновать их «деятельность» более глубокими мотивами социального свойства. Конечно, среди воров и разбойников встречаются люди с чисто реформаторскими наклонностями, о чем свидетельствует вместе с историей и мировая литература, и народная поэзия, но герои г. Винниченко ничем не напоминают этого типа, они слишком мелкотравчаты и в чувствах и в поступках, поэтому фраза Илько о том, будто они «з бідних не деруть», а только «з багачів», отзывается лицемерием или авторской «выдумкой», так как эти «идеи» вовсе не мешают приятелям фактически «драть» главным образом с крестьян, вовсе не принадлежащих к «багачам», а скорее равных по положению самим героям. Впрочем, г. Винниченко в этом неверном штрихе повторил ошибку, которая проходит красной нитью через сочинения более опытных писателей, например, через роман Мирного и Билыка «», и через роман Горького «Трое».

Следующий за «Силою і красою» рассказ Винниченка «Біля машини» представляет сплошь бытовую картину, в которой на фоне тяжелого труда в экономии выступают фигуры эконома Ґудзика, пронырливого и ожесточившегося от деморализующего положения «погонщика людей», Химы, развращенной «панскими» соблазна ми работницы, порочного панича Янка, выбирающего себе «біля машини» (молотилки) девушек, как коров на ярмарке и, наконец, двух «коноводов» Карпа и Андрона, направляющих глухое недовольство товарищей непосредственно на личность эконома и вынуждающих у него полную расплату побоями и угрозой стачки. Побитый эконом расплатился, приостановленная было машина снова пошла в ход, но – «скінчивши виплату, Ґудзик, модиска (его невеста), її батько і синенький ляшок (их гость) почали радитись»…

На этом обрывается рассказ, как бы обещая, что автор еще вернеться к этой теме – и, действительно, он к ней скоро вернулся, попробовав раньше свои силы в ином направлении в двух рассказах уже не из народной жизни – «Заручини» и «Антрепренер Гаркун-Задунайський». Хотя их нельзя назвать плохими, но все же в них нет той яркости и свежести красок, какими отличаются «Сила і краса» и «Біля машини». При том в этих рассказах почему-то больше выступают недостатки стиля или скорее языка г. Винниченко.

Его фраза вообще имеет тенденцию складываются по законам скорее русского, чем украинского синтаксиса, но в то время, как в диалогах персонажей из народа этот недостаток почти исчезает, в описаниях и в рассуждениях от автора он выступает наружу тем сильнее, чем сложнее самые описания и рассуждения. Даже лексические ошибки, очень редкие в рассказах из народной жизни, попадаются чаще там, где речь идет о другой среде. Ими особенно пестрит рассказ «Заручини», где ломаная украинская речь студентов, которую автор видимо старался изобразить «фонографически» верно, в сущности, мало отличается от речи самого автора, что едва ли входило в намерения г. Винниченко.

Злоупотребление словом «якийсь» назойливо бросается в глаза, сообщая стилю расплывчатость и неопределенность. Там попадаются даже такие ошибки, как употребление слова «особистий» (личный) вместо «особливий» (особенный), «чинно» (что значит по-украински «деятельно») вместо «статечно, призвоїто». В разговорах главного действующего лица, студента Мыколы Семенюка, все это звучит естественно и даже уместно. Этот интеллигент видимо выучился украинскому языку по книжкам да от товарищей, также плохо владеющих родным языком, а расплывчатая, неопределенная фраза вполне подходит к этому юноше «з добрими надіями, хорошими мріями і… малими силами». Но самому автору лучше было бы этого избегать, отделывая более тщательно свой стиль.

Впрочем, не один стиль портит, по нашему мнению, рассказ «Заручини», а прежде всего водевильный елемент, введенный без всякой необходимости в заурядную, но все-таки скорее грустную, чем смешную историю профанации чистой и наивной первой любви молодого студента и крушения его мечты о безобидном, хотя и несколько мещанском личном счастье. Что любимая им и грубо влюбленная в него девушка обманывает его, решая выйти замуж за богатого купчика, а его, Семенюка, готовит в «друзья дома», в этом, конечно, ничего невероятного нет, но что ее «заручини» происходят в чужом доме, в отсутствии родных, живущих в том же городе, на балу по поводу другой помолвки, неожиданно для всех, настолько неожиданно, что Семенюк до последней минуты принимает объявление помолвки на свой счет, сидя рядом с женихом и невестой, – это представляется нам возможно только в водевиле. Конечно, у талантливого автора и водевиль может на время казаться правдоподобным, но едва опустится занавес, это впечатление правдоподобности исчезает; тоже происходит и по прочтении «Заручин», едва закрывается книга над последней страницей этого рассказа.

Кроме этой неправдоподобности фабулы есть и некоторая неправдоподобность психологии героя. Как бы ни был увлечен хорошенькой барышней, «идейный», мечтательный и сентиментальный молодой человек, невероятно, чтобы именно такой человек продолжал считать ее «чистою, святою», искренней, кроткой и нежно заботящейся о нем после того, как она проявила грубую чувственность во время первого объяснения в любви (даже укусила Мыколу за щеку) и крайнюю вульгарность в «ласкательных» словах («Проклятый, глупый… плевать, пусть входят… загрызу, всего загрызу!»), резко оборвала его попытки продолжать и после объяснения в любви учить ее украинскому языку, заявила, что хочет поработить его с его «чистотой, невинностью, идеями» и, наконец, чисто самодурским приемом заставила его в первый раз в жизни пить водку («Я хочу, щоб ви зробили гидко… Я хочу, чтоб ты для меня на все пошел, слышишь?») Но Мыкола настолько водевильно слеп, что отправляясь послушно пить водку против желания, еще умиляется, заметя, что барышня о чем-то перешептывается с купчиком: «мабуть просить, щоб не давав мені пити багато… голубонько моя мила!»

После этого, пожалуй, было бы неудивительно, если бы даже неожиданный «пассаж» с обручением все-таки не отрезвил неисправимого идеалиста от веры в чистоту намерений «голубоньки милої». Но автор пощадил бедного Мыколу и, ценою страшного отчаяния вследствие разочарования в барышне, спас его несколько во мнении читателя, который, пожалуй, мог бы заподозрить этого идеалиста в близком умственном сродстве с детски наивным «діячем» и спросить автора: какое, собственно, нам с вами дело до этих… дураков. Впрочем, интерес этого рассказа заключается не столько в фабуле и фигуре главного героя, сколько в бытовой картине, изображающей пирующую мелкую буржуазию из купцов, чиновников и студентов в живом изображении второстепенных лиц (Ганенка, товарища Мыколы, купчика, Фомушки, развратного студента Ламазоди и прочих) и в верном наблюдении проявлений психологии героев, если опять-таки забыть причины, вызвавшие такую психологию.

Тема «Заручин», собственно, чеховская: рассказ о том, как ломаются в безысходной пошлости житейской и без того «небольшие силы» среднего человека. Но Чехов умел глубже заглянуть в душу среднего человека и поэтому драма пошлости принимала размеры истинной трагедии, безвыходность которой, по крайней мере, при всех существующих данных, была для всякого ясна. Юмор в его сочинениях второго периода был подобен юмору шута в трагедиях, повторящего смехом то же самое, что другие уже сказали со слезами. Нам кажется, что в таланте г. Винниченко мало черт, родственных Чехову, пожалуй, есть только одна – умение изображать «настроение» обстановки и власть ее над человеком.

Но с другой стороны, именно власти человека над обстановкой, т. е. его внутреннего «микрокосмоса», окрашивающего все внешнее в свой цвет (у Чехова большей частью серый), г. Винниченко не умеет изображать, от этого и юмор его не глубокий, чисто внешний, не проникающий в сущность явлений, не «окрашивающий» и потому часто кажущийся лишним или преувеличенным. Лишним он кажется нам в «Заручинах», преувеличенным в «Антрепренері Гаркун-Задунайському» и в «Мнімом господінє», о которых вообще много говорить не приходится, так как, повидимому, и сам автор неособенно серьезно отнесся к этим своим произведениям. Это шутки, которым только некоторая растянутость мешает быть только забавными, без примеси грусти и скуки.

В «Антрепренері Гаркун-Задунайському» жизнь мелкого захолустного актера взята исключительно с комической точки зрения, и если у читателя все-таки являются грустные мысли по прочтении этого рассказа, то это уже не вина автора. Впрочем, таких рассказов много во всякой литературе, а в украинской они не кажутся особенно банальными только потому, что вообще не все еще банальные темы использованы украинскими писателями, о чем, пожалуй, читателям едва-ли стоит жалеть, а талантливым писателям уж и вовсе не стоит стараться пополнять такие пробелы в родной литературе. Есть, впрочем, и в «Антрепренері Гаркун-Задунайському» интересные черточки, присущие только украинскому театру и его деятелям, например, остроумное изложение «типичной» украинской драмы.

Рассказ «Мнімий господін» несколько оригинальнее, но не по теме, а по обстановке, в которую она помещена. Тема-то очень заезженная юмористами: как человек, не злой по натуре, становится «извергом и тираном» для всех окружающих, изводя их рассказами о своих болезнях, настоящих и особенно мнимых. Но рассказу придает интерес и оригинальность обстановки, в которую он помещен и которая изображена г. Винниченко, как всегда, мастерски Дело происходит в солдатской казарме. «Мнімий (мнительный) господін» – дежурный унтер-офицер – не дает спать усталым солдатам рассказами о своей мнимой болезни и чтением вслух «історії» этой болезни, записанной со слов «Мнімого господіна» поневоле послушным грамотным солдатом.

«Мнімий господін», как «начальство», не зол, не взыскателен, но солдаты его от всей души ненавидят именно за его рассказы, отказаться слушать которые солдатам, людям подневольным, невозможно. Рассказы эти изображены очень наблюдательно в смысле языка и стиля, но, пожалуй, слишком реально, так как и читателю по временам сообщается та скука, которую испытывают невольные слушатели мнимого господина. Юморист по натуре всегда сумеет избежать скуки, рассказывая даже о самых скучных вещах, поэтому нам кажется, что юмор не особенно свойствен натуре г. Винниченко, хотя талант помогает ему справиться и с чуждыми его натуре приемами творчества.

Мы несколько нарушили порядок изложения, упомянув здесь о рассказе «Мнімий господін», который является последним из напечатанных сочинений г. Винниченко, но мы хотели кончить речь о его юмористических произведениях и обратиться к произведениям серьезным по тону и по замыслам, которые кажутся нам более типичными для г. Винниченко. Да, повидимому, не нам одним серьезные, главным образом, общественные темы кажутся более родственными таланту г. Винниченко, вероятно этим соображением объясняется помещение издателями Львовской «Видавничої спілки» в одной книжке вместе с рассказами г. Винниченко двух рассказов мало известного автора В. Деде под заглавием «Боротьба» и «Суд», которые хотя значительно уступают произведениям самого Винниченко, но все же носят следы или влияния или случайного духовного родства с ними.

Земский начальник, творящий «суд» и рукопашную расправу над крестьянами, обрисован грубыми и трафаретными штрихами, каких мы не видим у г. Винниченко, но вырисовка деталей наружности действующих в рассказе лиц и изображение настроения массы напоминает приемы г. Винниченко, хотя и в несовершенном виде.

Тоже можно сказать о рассказе «Боротьба», но уже по сравнению не с худшими, а с лучшими вещами г. Винниченко. В «Боротьбі» г. Деде мы находим черту, которой нигде не встречаем у г. Винниченко и об отсутствии которой жалеть не приходится, а именно постоянные комментарии от лица автора поступков и характеров действующих лиц. Отчасти это объясняется избранной автором «Боротьби» формой рассказа от первого лица, которая редко выходит удачной, может быть, самой темой, при разработке которой автору трудно было сохранить объективный тон.

Среда суровой, мертвящей дисциплины, в которой задыхается и отчаянно бьется мысль и чувство сколько-нибудь выдающихся людей, изображена такими мрачными красками, что рассказывать о ней «от первого лица» спокойно, пожалуй, и нельзя, но тогда жаль, что автор не избрал другой формы, так как личность рассказчика, менее интересно обрисованная, чем те, о которых он рассказывает, иногда совсем некстати выступает и презывается своими рассуждениями в самую живую, захватывающую или напряженную сцену. Без этого рассказ много выиграл бы, его сильное, энергичное письмо еще сконцентрировалось бы и тогда эта вещь не уступила бы лучшим произведениям г. Винниченко, какими, по нашему мнению, являются рассказы «Контрасты» и «Голота», особенно вторая.

Если бы рассказ «Контрасты» был напечатан в одной книге с рассказами «Біля машини» и «Голотой», то получилось бы нечто вроде трилогии. Они взаимно дополняют друг друга.

Если помнит читатель, «Біля машини» кончается советом временно побежденного «економа» со своими товарищами по общественному классу, советом, очевидно, о том, какими мерами сломить вышедшую из повиновения чернь. Чем кончился этот совет, автор в этом рассказе не говорит. Но вот в «Контрастах» мы встречаем «чернь» уже в бродячем состоянии, на положении безработных. Положение это само по себе ужасно, но еще ужаснее представляется в виде контраста едущей с пикника веселой и несколько подвыпившей компании провинциальной интеллигенции, беззаботно повеселившейся на средства миллионерши из простого звания, невесты красавца-скульптора, увлекающегося контрастами в искусстве и в жизни.

Скульптор смотрит с чисто артистической точки зрения на контрасты даже своего собственного, в сущности фальшивого и двойственного, положения. Контрасты его не возмущают, он любит их, видит в них высший смысл и наслаждение жизни и искусства, считает их законными, каковы бы они ни были. Но вдруг он встречает такой «контраст», который заставляет его забыть на время свой культ контрастов.

На степи вокруг костров собралась толпа каких-то серых, насквозь пропыленных полуголых людей и делает над огнем что-то непонятное. На настойчивые вопросы миллионерши и ее гостей один из серых людей отвечает, что это товарищи «ходять коло себе… чепуряться… нужа в дорозі завелась…» и вот люди истребляют огнем паразитов. Серый человек говорит все это добродушно, с покорной грустью также рассказывает он о блужданиях своих товарищей, земледельцев без земли, рабочих баз работы, в поисках тяжелого, неблагодарного труда, о неурожаях, о голоде, о безнадежной безвыходности.

Он говорит просто, без аффектации, без желания разжалобить, но жгучая, невыносимая жалость овладевает слушателями, и миллионерша при помощи жениха и служанки принимается кормить толпу безработных остатками пикничного угощения Толпа сначала подступает сдержанно, но затем при виде хлеба ее сдержанность исчезает.

«Робиться щось страшне Гомін, крики, лайка, прохання, сльози, звіряче ревіння, гарячі, жадні погляди, великі, чорні руки, змучені обличчя, брилі, хустки, картузи… все це мішається межи собою, хвилюється, кипить. І потім цей запах, важкий, кислий, якийсь запах поту…»

Скульптор потрясен этим слишком сильным контрастом голодной толпы с сытой пикничной компанией, беспомощно лепечет: «Не можу… не можу дивитись… Я впаду…» Миллионерша подавлена, она видит, что ее помощь – ничтожная капля, исчезающая в море нужды. Весь запас пищи роздан, а голод не утолен, еще хуже растравлен. Она раздает им все свои карманные деньги. Скульптор следует ее примеру. Но и деньги их – капля в море. Раздразненная видом золота толпа становится страшной. Ужасную сцену прерывает гроза. «Пани» уезжают. «Спасителі наші…» напутствуют на прощанье серые люди панов, но миллионерше слышится в этом «не то докір якийсь не то образа…»

Укрываясь от дождя под повозкой, она вспоминает о безработных, беззащитно мокнущих в степи, и ей «стає якось ніяково й важко, як у чоловіка, котрий десь або набрехав багато, або вкрав щось і щасливо утік звідти». А скульптор, забыв о собственной философии контрастов, как высшего смысла и наслаждении жизни, нападает вдруг на настоящих философов с их отвлеченной моралью. «Філософія життя, філософія моралі, краси… Ні, ти дай таку філософію, щоб я міг навчити цих людей бути щасливими… а їх мільйони».

Скульптор при этом случае брюзжит против «категоричних императивов и абсолютов». Скульптор забыл, что его собственная «философия», теория «контраста для контраста» гораздо безнравственнее ни в чем неповинных «императивов и абсолютов», да, впрочем, эта теория сама собой разлетелась в прах при первом приближении самого страшного и самого грандиозного контраста – социального. Скульптор упустил из виду, что именно проснувшаяся жалость и смутное чувство «категорического императива» заставили его самого живо проникнуться ужасом положения этих голодных бедняков и что, во всяком случае, не философы виноваты, если этот «категорический императив» ненадолго овладел его артистической душой.

Скульптор и миллионерша увлеклись восторгами любви под аккомпанемент бури, а потом бешеным галопом умчались, встретив еще раз на пути благодарящих бедняков. Скульптор опять заговорил прежним тоном о менее страшных контрастах. «Контрасты, контрасты, контрасты», кончается рассказ и, действительно, автор собрал в этом небольшом очерке много контрастов в положениях, в характерах, в настроениях людей и природы, изобразил их рельефно, сильно, но все они бледнеют перед тем грозным контрастом, который превратил в ничто поверхностную эстетическую философию скульптора. Как-то чувствуется, что сам автор не остановится подобно своему скульптору на простом созерцании контрастов, не сделает их самодовлеющей целью своего творчества, но и не отмахнется от них, не забудет среди других впечатлений.

«Контрасты» были напечатаны в октябре 1904 г., а в январе 1905 уже появилась «Голота», и в ней мы нашли то, чего ожидали по прочтении «Контрастов». Автор анализировал толпу, разложил ее на личности и, таким образом, углубил и обострил ее психологию. Это уже не безыменная толпа, из которой выделяются несколько личностей, более заметных (Карпо и Андрон в «Біля машини»), а иногда как-будто случайно замечены автором (Хима, Федоська там же); сплошная несерая масса, на фоне которой движутся постоянно, сливающиеся с ней, силуэты, как это мы видели в «Контрастах». Нет, это уже собрание определенных личностей, объединенных общими условиями жизни, но имеющих каждая свою физиономию, резко отличную от других.

В каждой личности своя драма, не подчиненная другим, а только связанная с другими, опять-таки в силу общих условий. Этим «Голота» напоминает Гауптмана «Ткачей», хотя в ней нет никакого подражания пьесе Гауптмана. И форма (недраматическая), и план, и группировка основных мотивов – все другое, но отношение к «человеку толпы», к его личности то же, что у немецкого драматурга ново-романтика, прошедшего через горнило и романтизма, и натурализма.

Для г. Винниченко, как и для Гауптмана, человек толпы уже не бутафорская принадлежность, как это было у старых романтиков, не манекен для примерки костюмов, сшитых из «человеческих документов», как это было у натуралистов, нет, у них «человек толпы», человек в полном смысле слова, но он не выведен из толпы, не поставлен в одиночку или в искусственную группу для художественной студии, как это было у русских реалистов, а, напротив, оставлен в своей среде и вместе с ней выдвинут на первый план так близко, что и среда перестала уже казаться фоном, расчленившись на равноценные, но неравнозначущие фигуры.

У Гауптмана все действующие лица, члены толпы его «Ткачей», связаны не только общими условиями жизни, но и общим настроением, проходящим разные фазы и принимающим разные оттенки у разных личностей. У г. Винниченко они связаны еще и фабулой, развитию которой они так или иначе содействуют, но как ни сильно настроение «Ткачей», как ни интересна фабула «Голоти», все-таки не в них одних весь интерес этих произведений. Мы можем представить себе этих же лиц при другом настроении, связанных другой фабулой, и все же они не теряют значения и интереса, каждое из них, как это бывает и в действительной жизни, служит еще и само себе целью, и потому у читателя нет того впечатления, которое получается по прочтении любого произведения писателей старых школ, а именно, что умри главный «герой» или исчезни главный тезис произведения, так «второстепенным» лицам уже и делать на свете нечего, хоть сейчас помереть, так как они только и жили для «освещения» или «оттенения», а сами по себе никому ке нужны.

Такой прием в искусстве соответствует совершенно прежним философским и эстетическим взглядам на жизнь и людей: «герой и толпа», «личность и среда», «столкновения общественных групп», «борьба массовых инстинктов» – вот главные темы прежних философских трактатов и беллетристических сочинений, и как ни широк был демократизм у многих из авторов, как ни глубок был их анализ, как ни увеличивалось число «героев» за счет «толпы», а все еще оставался осадок не поддававшейся старым приемам анализа людской «массы», которая представлялась страшным, темным чудовищем, как-будто уже не человеческой породы; все еще были люди «среды», никакого иного назначения, не имевшие, как именно служить кому-то средой, все еще были «орудия сил», помимо этих «сил» никакого интереса и значения не имевшие.

Но вот мало-по-малу выработался новый взгляд, восторженно воспринятый ново-романтиками в искусстве, а именно, что ни в природе, ни в жизни нет ничего, что было бы само по себе, так сказать по праву рождения, второстепенным, что каждая личность суверенна, что каждый человек, каков бы он ни был, есть герой для самого себя и часть среды по отношению к другим и что поэтому только в личной лирике является естественным тот литературный прием, который выдвигает на первый план одну личность, как бы изолируя ее от всех остальных, а в остальных родах литературы этот прием фальшив и бесплоден, там все личности должны быть одинаково «суверенных, хотя роли их могут разниться объёмом и качеством.

Конечно, не все ново-романтики и не во всех своих произведениях в одинаковой чистоте выдерживают этот новый и практически очень трудный для писателя принцип, но он уже может служить критерием для истинного понимания и оценки произведений писателей новой формации, которые не всегда называют себя ново-романтиками, иногда даже враждебно относятся к этому названию, но фактически восприняли этот главный принцип, на который мы только что указали, и который впервые был во всей чистоте применен в изящной литературе немецкими ново-романтиками, а из них раньше всех Г. Гауптманом.

Мы считали не лишним напомнить это генезис истинного демократизма в искусстве в виду того, что именно из демократического лагеря чаще всего раздаются нападки на ново-романтиков за их якобы «сверхчеловеческий аристократизм» и презрение к «толпе». Истинный ново-романтик презирает не самую толпу, т. е. не личности, составляющие толпу, а тот рабский дух, который заставляет человека добровольно причислять себя к толпе, как к чему-то стихийному, поглощающему, нивеллирующему, стирающему индивидуальность, приносящему ее в жертву инстинкту, стадности.

Ново-романтик противопоставит толпе не героя или избранную личность, а общество сознательных личностей, в котором она, эта толпа, растворилась бы без остатка; общество существует пока только в идеале и всякий способствующий приближению и осуществлению этого идеала есть, по мнению ново-романтика, «сверх-человек», в противоположность прежнему «человеку толпы», добровольно приносившему себя в жертву бессознательным инстинктам неисследованного собирательного темного чудовища массы.

Но невольные жертвы этого чудовища никогда не вызывали презрения такого ново-романтика, об этом достаточно свидетельствуют произведения лучших представителей этого литературного направления, к которому часто «примазывались» разные «сверхчеловечки» из чуждых ему по духу литературных групп и под его флагом выставляли чуждые ему принципы и чувства. Напротив, им уделялось полное внимание, их погибшая личность спасалась от забвения, иногда даже окружалась ореолом мученичества (например, Ганнеле) Но такова участь всех сильных литературных течений, что они невольно увлекают за собой и выносят на поверхность разные щепки и мусор, мутящий по временам их чистую струю. Вдумчивый читатель и критик должны уметь отличить наносные элементы от основных.

В «Голоті» г. Винниченко главный принцип ново-романтической школы применен в полном объеме. Г. Винниченко взял объектом своего наблюдения небольшую толпу людей, 12 человек рабочих в экономии, но зато всю ее изучил и расчленил и выяснил личность каждого члена в ее сущности и в ее отношении к окружающим. От этого не уничтожился коллективный характер жизни и деятельности этих людей, но представился в новом свете, и даже бессознательные поступки так освещенной толпы получили определенное значение и вызывают сознательное отношение к ним читателя. И ни одну из этих личностей нельзя назвать «второстепенной» в техническом смысле этого слова.

Самые зависимые, подчиненные и общественном смысле личности занимают в повести самостоятельное место, имеют независимое «суверенное» значение. Такова, например, судьба умирающего бездомного старика Панаса, лица почти «без речей», трагичная сама по себе, независимо от того, какое значение она имеет для поступков остальных его товарищей. Старик этот изжил свои силы «на чужій роботі», а теперь ему не находится места где умереть, из экономии гонят, потому, «економія – не больниця», в настоящей больнице едва ли есть место для хроников, а в родной деревне у Панаса никого и ничего нет. Из-за него идет спор везти ли его или нет, по приказанию приказчика, «в волость», не умрет ли он по дороге, не будет ли это «душегубством»; этот вопрос служит пробным камнем солидарности «голоти» между собой, но сам Панас к этому безучастен, он уже не от мира сего, «хай везуть… все одно… чи тут чи там…»

Люди вокруг него спорят о счастье, о социальном благополучии, о правде, о боге. Панас же только раз вступает в разговор: «Коли має чоловік здоров’я, то й щастя має, а загубив здоров…» и то кашель не дает ему окончить его единственной реплики. Этот человек заеден жестокой средой, но и сам он часть среды для окружающих товарищей, он своим жалким положением ухудшает их обстановку, вносит лишний тяжелый вопрос в их и без того тяжелую жизнь; он призрак их собственной будущности: по временам этот «обесцененный» умирающий становится центром внимания всех остальных и тогда они нравственно зависимы от него, его два слова «хай везуть» звучат как-будто «прощаю и разрешаю» и так, повидимому, понимают их все, так как даже решительный и мрачный работник Трохым, угрожавший «побить морду» всякому, хто повезет больного, не решается открыто запротестовать против своего соперника временного батрака «хазяйського сина» Андрия, вызвавшегося везти Панаса, а тайно мстит ему, подбросив в его вещи украденный у барского гостя, учителя, орден, «миндаль».

«Миндаль» же эта играет видную роль в драме другого загнанного существа, девочки-«попихача» Марынки, личности, которая по старой литературной традиции никак не должна бы иметь самостоятельных драм. Девочка эта, запуганная до потери чувства действительности, кажется всем «засмоктаною, щеням, кошеням», каким-то ничтожеством, так сказать, «бесконечно малой» величиной, а между тем она одним своим неожиданным поступком взбудораживает всех окружающих и заставляет самых сознательных из них считаться с собой.

Но самый поступок – именно кража «миндалі» – не был по существу неожиданным. Этот бездомный, сиротливый, беспомощный ребенок глубоко чувствует свое непосильно тяжелое положение, он еще не успел «обтерпеться» за свой короткий век, он инстинктивно ищет выхода из-под гнета и нет никого, кто бы помог найти этот выход. Но из разговоров старших товарищей по положению Маринка учится верить, что человек должен сам себе искать дорогу, потому что никто ему дороги не укажет, никто не поможет прожить без борьбы, каждый должен прежде всего о себе думать и этим только путем он может и другим помочь.

Марынка слышит, что мораль обязательна только по отношению к людям своего класса, т. е. в данном случае по отношению к «голодранцям», а в отношениях с классом враждебным и чуждым, с «панами», эта мораль лишняя, даже глупо и вредно ее соблюдать; н это говорит самый старый и самый умный человек из всей «голоти», дид Юхым. Затем, когда все другие так просто говорят, что не худо бы украсть «миндаль», за которую «казав буфетчик, можна трактир с катеринкою одкрыть», не естественно ли, что Марынка ухватывается за эту мысль. Ведь это, повидимому, единственный путь к спасению из панской неволи, ведь если можно открыть трактир, то можно и хату построить, уйти от панов и завести свое хозяйство, т. е. достигнуть того идеала земного благополучия, о котором постоянно мечтает вслух большинство окружающих девочку взрослых «голодранців».

Кухарка Килына, например, надеется даже скорее достигнуть этого благополучия путем выхода замуж за «хазяйського сина» Андрия, временно служащего в батраках, другие безнадежно вздыхают по «своїй хаті» – иные в злобном отчаянии стараются заглушить в себе это стремление. Один только молодой батрак Кондрат находит, что своя хата и хозяйство только лишняя обуза:

«Знаю, що як своє хазяйство, то мороки багато, робиш не менше, як і по економіях, а клопоту.. . аж по вуха… а нема нічого, то й клопоту нема… Аби харч добрий та роботи менше та платили добре… то й жити якось можна…»

Однако, и Кондрат заключает свою тираду грустным: «А що ж робитимеш» Видно, что и он еще не вполне сжился с положением «чистого» пролетария, также как и батрачка Софийка, бесприютная, всеми безнаказанно оскорбляемая женщина, тщетно старающаяся потопить свою тоску в водке и в «гульне». «Гуляй та й годі… Нащо нам хата… гуляй та й все», выкрикивает Софийка, но ее задор разрешается отчаянными рыданиями. Даже беззаботный глуповатый батрак Грыць перестает полуидиотски смеяться при звуках песни о тяжелой жизни наемника и присоединяется к пению осмысленно, грустно и серьезно.

Возлюбленная парочка Петрык и Санька говорят о том, как они поженятся и заживут своим домом, хотя никому да и им самим неизвестно, когда и как это может осуществиться; может быть они собираются копить свой грошовый заработок, так как у Саньки есть в натуре суховатая деловитость, смягченная только любовью к Петрыку да некоторыми нравственными устоями, мало пригодными в ее теперешней батрацкой жизни.

Марынка не может надеяться ни на свой заработок (что может скопить «девчонка на побегушках»), ни на замужество – она еще так мала, даже «гулять» ей еще не по летам, от водки ей делается дурно, – ей единственный выход – украсть вот ту самую дорогую вещь, за которую, говорят, можно «трактир открыть», и с храбростью отчаяния она совершает кражу, вызвав этим уважение к себе со стороны философа Юхыма, которому она доверилась, и озлобленного «попеченого» пролетария Трохыма, которому дед Юхым выдал ее тайну.

Эти люди начинают после этого считаться с ней. Хотя они не особенно колеблются подкинуть «миндаль» Андрию, как только выясняется, что она вовсе не дорогая и ничего путного за нее купить нельзя, но их смущает одно: как быть с Марынкой. Трохыма ни мало не мучит совесть, что Андрий может по его милости невинно в тюрьму попасть – так ему и надо, «хазяйському сину», чтоб не подымал носа против «голодрабців», чтоб не возил умирающих бедняков, куда прикажут, чтоб не мутил красавицы-батрачки Килыны перспективой замужества и не отвлекал бы ее внимание от убогого товарища.

Дед Юхым позаботился о том, чтобы все было построено ловко, да и все; чтобы с панов и деньги получить за открытие мнимого вора; ведь с панов, по его классовой морали, даже следует всегда сорвать, что можно – «з паршивої вівці хоч вовни клапоть – дають – хватай, скубуть – тікай» – совесть его в этом направлении спокойна, с чужими все дозволено. Но Марынка – она ему теперь так верит, а тогда она будет считать себя обманутой, обманутой своими, «обізлиться, зачерствіє дівчина, буде така, як ти», – говорит он Трохыму.

И «зачерствілий, попечений» Трохым находит в своей душе нежные струны и в голове нежные звуки, уговаривая Марынку и доказывая ей, что «миндаль» совсем негодная и что о ней, мол, жалеть не стоит; он щадит Марынку, он уважает ее горе о разбитых надеждах; только, когда она сознается, что ей жаль Андрия, если тот попадет в тюрьму, хотя бы и в наказание за «дядька Панаса», которого она тоже жалеет, суровый Трохим не выдерживает нежного тона. Он иронизирует над этим «жалем» («мало, видно, ще били тебе, не вибили жалю»), злобно советует всех грызть, кусать, отгрызаться при первой возможности. «А будеш жаліти… чоловіком не будеш», убеждает он девочку, и нежность его опять возвращается. Но на безнадежный вопрос Марынки: «значить… ми тут і зостанемся?» он уже ничего не в силах был ответить, кроме жестокого «не знаю», и безутешная Марынка опять осталась в своем ужасном, беспомощном одиночестве среди бессильных ей помочь «своих» и безжалостных, безучастных чужих

Когда Панаса увезли, Андрия выгнали из экономии за мнимую кражу, а Трохыма за строптивость, Килына уехала в город к офицеру после окончательного краха ее надежд на замужество, Юхым запил очертя голову, положение Марынки осталось неизменным, она не была наказана за кражу, ее никто не выдал, но от этой фигурки забитой девочки, когда она не знает, что сказать на прощанье уходящему Трохыму и дрожащими руками мнет картофельную шелуху, веет чем-то до ужаса безнадежным и невольно напряженно и тревожно задумываешься над дальнейшей жизнью этого ребенка, забывая, что рассказ уже кончен и фабула пришла к развязке, та фабула, в которой этот ребенок играл как бы случайную, эпизодическую, совсем «второстепенную» роль…

Мы нарочно взяли второстепенные фигуры Панаса и Марынки за исходный пункт анализа «Голоти», чтобы показать, как легко перемещается центр тяжести в сочинениях новоромантического образца с одних личностей на другие. Но в фабуле главное место принадлежит не этим личностям, а другим, которых мы до сих пор рассматривали как часть среды, окружающей Панаса и Марынку. По отношению к этим другим, т. е. к Килыне, ее жениху Андрию и безнадежно влюбленному в нее Трохыму, все остальные являются в свою очередь средой. Килына потому так жаждет выйти замуж за «хазяйського сина», которого она по собственному признанию не любит, что ее пугает перспектива умереть бездомной, как Панас, быть всеми оскорбляемой, как «гулящая» Софийка или вечной невестой, как Санька; она не хочет, чтобы ее дети были безответными «попихачами» как Марынка, а сама она презираемой всеми, кто хоть немножко побогаче, «голодрабкою».

Такая «гульня», какой довольствуется Софийка, Килыну не привлекает, водки она не любит, в простых парнях красоты и привлекательности не находит; ей, подобно Гале в «Народнім діячі», тоже нравятся «гарні, чистенькі» паничи, хотя она не идеализирует их и в глаза говорит соблазнившему ее офицеру: «Вы меня не любите и я вас не люблю». Но офицер действует на ее чувственность, а рассказы дида Юхыма о привольной и бурно-красивой жизни содержанок действуют на ее воображение, и Софийкино «гулять – так гулять» она понимает в смысле именно такой карьеры. Подобно той же Гале она знает, что красота – сила и что силу эту можно и, пожалуй, необходимо продать, чтобы вырваться из батрацкой каторги.

Но у Килыны есть еще надежда на «честный» выход, т. е. выход замуж за хозяйского сына и ей кажется, что возьми он ее замуж, она будет любить его так, как еще никого не любила, так как самым фактом женитьбы на ней, «голодрабке», он докажет, что любит ее не только для себя, а и для нее, Килына только такую любовь считает настоящей, всякую другую презирает и не находит нужным с ней считаться. Килына горда, в ней сильно чувство собственного достоинства, недаром офицер называет ее «королевой неприступной», она искренна и откровенна до жестокости, она не лжет ни жениху, ни офицеру, а резко и прямо объявляет им цену, за которую она может отдать или продать свою красоту или любовь. От офицера она требует денег и роскоши, от Андрия положения независимой хозяйки, живущей «на своїй волі», свободной от гнета свекра и родни.

Даже ради этого желанного положения она не может лгать перед женихом: «От тобі й вся правда», – заключает она свои требования и вместе с тем признания: «Хочеш бери, хочеш – ні. Я не обманюю тебе». Благодаря этому ее поведение не имеет характера навязывания себя в жены Андрию – она не навязывается, а ставит свои условия. И пассивный Андрий уважает ее, по отношению к ней он не позволяет себе того заносчивого тона, которым он обзывает «голодрабцем», например, ненавистного ему Трохыма. Он чувствует себя чуждым в среде «голоты», которая попрекает его, что он, «хазяйський син», отбивает работу у батраков. Голота пьет его водку, не переставая бранить «дуків, багачів, хазяйських синів», насмехаясь над хозяевами, которые отдают своих сыновей в кабалу, и не сдаваясь на полупьяные излияния Андрия: «я до вас як до братів».

И Андрию хочется уйти из этой среды и увести Килыну (хотя он не прочь бы «поженихатись» и без женитьбы), но суровый отец, семья, наконец, всякие соображения, что лучше подождать жнив и т. п. действует на него, борятся с влиянием Килыны, он оттягивает решение, мямлит (подобно Ильку в «Силі і красі») пока, наконец, неожиданная катастрофа с «миндаллю» круто решает дело: он с позором уходит домой, потеряв весь заработок. До свадьбы ли после этого.

Надежды Килыны рушатся окончательно, она решается последовать первоначальному совету деда Юхыма и отправляется в содержанки к офицеру, хотя дед Юхым убеждал ее потом этого не делать, уязвленный ее упреком в желании «чужим соромом заробити». Хотя, собственно, Килыну подвинул на этот шаг не столько совет деда Юхыма, который он преподал по просьбе офицера, получив вперед деньги за эту «комиссию», сколько его еще прежние разговоры – вполне безкорыстные и собственная неотвязная мысль Килыны о том, что все равно батрачке «чесного» выхода из своего положения нет. Но гордой Килыне невыносимо тяжело было продаваться, и не случись этой катастрофы с Андрием, может быть она все-таки отстояла бы свое достоинство, хотя, кто знает, легче ли была бы и в нравственном смысле ее жизнь в патриархальной крестьянской семье на положении нежеланной, почти насильно вторгшейся в семью невестки-бесприданницы, безродной батрачки с сомнительной, в глазах «хазяйських дочок» репутацией.

Было ли бы такое унизительное положение «чесним» выходом? Выдержала ли бы ее гордая натура ту мысль, что ее, наемницу, из милости приняли в «хазяйську хату»? А вырваться из этой хаты вместе с мужем, как она мечтала, не так было бы легко. Быть может, выносимее та открытая, ничем не прикрашенная сделка купли-продажи, на которую решилась несчастная «королева неприступная»… В нравственном смысле, быть может, выносимее был бы тот выход, на который намекают некоторые сцены Килыны с Трохымом. Всегда резкая с «попеченим» строптивым Трохымом, Килына раз была тронута его сурово-застенчивым признанием в том, что и ему нужна ласка, хотя он то ласки никогда не испытал, и его укор, что мол у Килыны ласка есть только для «хазяйських синів» да для тех, у кого есть деньги. Гордая девушка смягчилась, почувствовала в этом «волке» Трохыме своего брата «голодрабця» и уже готова была приветливо, дружески обойтись с ним, но его внезапный чувственный порыв испугал ее, заставил замкнуться в себе, и товарищ с товаркой разошлись опять врагами.

Непосредственно-ли оттолкнуло ее проявление чувственности в этом человеке или она сама побоялась увлечься, хотя бы у Трохыма были и честные намерения, – пример Саньки и Петрыка ведь казался ей так недавно страшным, – или же опять всплыло в ее душе недоверие к мужчинам вообще, которые, по ее мнению, всегда рады «поживитись на дурничку», – автор этого не поясняет. Возможно, что все эти мотивы играют роль в ее осторожном поведении с Трохымом. Когда же он, обиженный ее недоверчивой холодностью, ушел, бросив ей злые слова, она как-будто раскаялась, но раскаяние это было бесплодно. Все-таки честный выход в смысле соединения…


Примітки

Цю статтю вперше опублікував Б. Якубський у ним редагованому цінному дванадцятитомному виданні «Творів Лесі Українки», яке здійснила в 1927 – 1930 рр. відома Книгоспілка. Стаття вміщена до XII тому (стор. 233 – 262). Б. Якубський супроводив її такою приміткою (стор. XXXII):

«Стаття друкується вперше. Її написано російською мовою, а що Леся Українка друкувала всі свої російські статті в журналі «Жизнь», можна припустити, що стаття готувалася для цього журналу; кінця статті не збереглося і важко вирішити, чи була вона закінчена. Зараз рукопис її обірваний на середині речення».

З літературознавчих праць Лесі Українки ця її стаття, незважаючи на те, що вона недокінчена, являє найбільший інтерес для українського літературознавства. На її значення для розуміння естетичних поглядів самої Лесі Українки звернув належну увагу вже Б. Якубський у передмові до згаданого XII тому «Творів Лесі Українки», в якій розглядає її літературно-критичний доробок. І незважаючи на те, що йдеться, власне, про найбільшу теоретично-критичну працю Лесі Українки, написану на матеріалі рідної їй літератури, вона від часу першого посмертного опублікування не передруковувалась на Радянській Україні. Її не знайдемо ані у відомому київському п’ятитомнику (1951 – 1956) та новішому десятитомнику творів Лесі Українки, які мали б охопити всю досі відому літературну спадщину поетеси. А оскільки певний час і саме видання «Творів Лесі Українки» Б. Якубського відносили до «буржуазно-націоналістичних» і отже «заборонених», оскільки зараз воно являє собою бібліофільський раритет (нам цю статтю не пощастило роздобути навіть з Києва), то ця праця Лесі Українки зараз мало відома навіть літературознавчій громадськості.

Статтю передруковуємо повністю із вищезазначеного джерела.

Михайло Мольнар

Звичайно, ми не можемо погодитись із Б. Якубським, що стаття призначалась для журналу «Жизнь»: цей журнал перестав виходити в 1901 р., а останнє оповідання Винниченка, залучене до аналізу, надруковано допіру 1905 р. В досі не опублікованому листі Лесі Українки до С. Єфремова від 22 березня 1905 р. вона писала, що хоче написати статтю про Винниченка, надто про його повість «Голота», і надіслати статтю до якогось російського товстого журналу (не до українського [Мороз М. Літопис життя та творчості Лесі Українки. – К.: Наукова думка, 1992 р., № 2062].

Отже, датувати статтю слід березнем – квітнем 1905 р. На наш здогад, стаття не була закінчена через відсутність перспектив для друку (це єдина критична стаття Лесі Українки, писана не на замовлення, з власної ініціативи).

Джерело: Винниченко В. Оповідання. – Братіслава: Словацьке педагогічне видавництво, 1968 р., с. 279 – 294.