2
И.Я.Франко
Перевод Леси Украинки
– Два года тому назад, – начал он, – вот как раз два года кончилось, сидел я тогда в этой дыре под следствием. Двое нас только было тогда в камере, я и какой-то баринок, Журковский по прозванью. Кто он такой был и за что сюда попал, этого я уже не помню. Как-то раз вечером, уже после вечернего обхода, мы уже разделись и спать легли, вдруг слышим шаги тюремщика и громкий скрип ключей в замках. Наконец, отпер. В камеру ворвался сноп желтого света от фонаря, и в этом свете мы увидали какую-то съеженную, полуголую, тощую фигурку. Тюремщик толкнул ее вперед и втолкнул в камеру, – она, видимо, не могла попасть туда сама достаточно скоро.
– Вот тут тебе одеяло и простыня! – крикнул тюремщик, бросив эти вещи на голову фигурке и прибив ее этим почти к земле. – Ложись спать, посуду получишь завтра.
Сказав это, тюремщик запер дверь и ушел. В камере стало темно, как в погребе, и тихо, как в могиле. Только изредка мы слышали, будто кто-то рубит ножами мясо на доске, – это наш новый товарищ зубами стучал. Осень, видите ли, была уже поздняя, две недели после «всех святых», холод такой, что упаси господи.
– Кто ты такой? – спрашиваю я окоченевшего товарища, не вставая с постели; согрелся уже было я кое-как, и не хотелось вставать, а в камере было-таки холодновато, потому что окно должно было стоять открытым – иначе духота.
Товарищ наш молчит, только еще пуще забил тревогу зубами, и сквозь эту дробь слышно стало всхлипыванье. Жаль мне стало парнишку, потому что я уже догадался, что это какой-то совсем еще зеленый «фрейер». Встал я и постлал ему ощупью постель.
– Ну, ну, – говорю, – тише, не плачь! Раздевайся и ложись спать.
– Не… не… мо… гу, – едва пролепетал он.
– Почему?
– Я… я… очень… озяб.
Господи! я к нему, а он весь окоченел, словно кость, ни рукой, ни ногой пошевелить не может. Каким только чудом дошел он до камеры, не понимаю. Встал и баринок мой, сняли мы с парня его лохмотья и раздели его совсем догола, растерли хорошенько, завернули в простыню и одеяло и положили в постель. Через каких-нибудь четверть часа слышу я, вздыхает он, шевелится.
– А что? Лучше тебе? – спрашиваю его.
– Лучше.
– Руки, ноги оттаяли?
– Еще не совсем, но уже лучше.
– А ты откуда?
– Из Смерекова.
– Так тебя верно жандарм привел?
– Ну да. Гнал он меня сегодня с самого утра чуть что не голого и босого по морозу. Десять раз я падал по дороге, не мог идти. Он меня бил ремнем, так я уже шел, что делать? Только в корчме в Збоисках немного мы отдохнули, там еврей мне водки дал.
– А как же тебя зовут?
– Иоська Штерн.
– А, так ты жид?
– Ну да, жид.
– А черт тебя подери! Хоть убей, не узнал бы я из твоего разговора, что ты жид, так ты чисто по-нашему говоришь.
– Что ж, я вырос на деревне, между мужиками. Я был пастухом.
– А сколько тебе лет?
– Шестнадцать.
– Да за что же это тебя сюда, в самый этот острог упрятали?
– Ах, я не знаю! Говорил жандарм, что мой хозяин пожаловался на меня за кражу со взломом, только я, ей-богу, ничего не украл, только свои бумаги, ей-богу, только свои бумаги!
И он стал всхлипывать и реветь, как дитя.
– Ну, ну, молчи, глупый, – говорю, – ты это все завтра судье расскажешь, а меня это вовсе не касается. Спи теперь.
– Ах, жандарм говорил, что меня повесят! – причитал Иоська.
– Да ты ошалел, что ли? – крикнул я. – Курам на смех! где это ты слыхал, чтобы за такие пустяки вешали?
– А мой хозяин говорил, что меня закатают на десять лет в острог.
– Ну, ну, не бойся, бог милостив, перемелется. Только спи теперь, а завтра поговорим днем.
Мы замолчали, и я скоро захрапел. Только и хорошего в тюрьме, что сплю, словно заяц в капусте.