Начальная страница

Леся Украинка

Энциклопедия жизни и творчества

?

3

И.Я.Франко

Перевод Леси Украинки

Только на другой день могли мы хорошенько рассмотреть новичка. Мне даже смешно стало, что я вчера мог не узнать в нем сразу жида. Рыжий, с пейсами, нос изогнутый, как у старого ястреба, фигура съеженная, хотя на его возраст вовсе не тощая и хорошего роста. А вчера, когда мы его растирали впотьмах и только слова его слышали, об этом вовсе нельзя было догадаться!

И он тоже со страхом стал озираться по камере, как испуганная белка. Он поднялся, когда мы с барином еще оба лежали, умылся, оправил свою постель и сел на ней в углу, да уж и не шелохнется, словно заколдованный.

– А что, голоден ты? – спрашиваю его.

Молчит, только еще как-то больше съежился.

– Ты что-нибудь вчера ел? – спрашивает барин.

– Да… вчера… когда жандарм собирался меня вести, войтиха дала мне немного щей и кусок хлеба.

– А, вот как, теперь уже знаем! – улыбнулся барин.

Дал ему позавтракать – изрядный кусок хлеба и вчерашнюю котлету. Бедняга даже задрожал. Хотел как-то благодарить, да только слезы на глазах показались.

И вот, видите, еще одна неожиданность объявилась в этом мальчугане. На вид он совсем жид, а в натуре его казалось не было как есть ничего того, что называют «жидовщиной». Тихий, послушный, без всякого признака самохвальства, не охотник до разговоров, но если, бывало, прикажешь ему что-нибудь сделать, так он бросался к работе, как искра. Было что-то такое натуральное, мужицкое во всей его повадке. Когда нечего было делать – а какая там у нас в камере работа! – он любил сидеть молча в уголке, скорчившись, охватив руками колени и положив на колени подбородок, только глаза, бывало, блестят из темного уголка, словно у любопытной мышки.

– Ну, расскажи-ка нам, какую ты это такую страшную кражу совершил, что жандарм тебе за нее даже виселицей грозил? – спросил его раз барин, когда уже было видно, что мальчишка несколько успокоился и освоился.

– Ах, барин, – сказал Иоська и задрожал всем телом, – долго это говорить, а мало слушать. Это очень глупая история.

– Ну, ну, рассказывай, а мы послушаем. Все равно, тут нам нечего более умного делать, так можем и глупую историю послушать.

– Рос я у Мошки, кабатчика в Смерекове, – начал Иоська, – сначала я играл вместе с его детьми и называл Мошку «тате», а Мошиху «маме». Я думал, что они мои родители. Но скоро я заметил, что Мошка своим детям заказывает хорошие халатики, а Мошиха одевает их каждую пятницу в чистые рубашечки, а я в то же время ходил грязный и оборванный. Когда мне кончилось семь лет, мне приказали смотреть за гусями, чтобы они не делали потрав. Мошиха не смотрела, холодно ли, дождь ли идет или жарко, а все выгоняла меня из дома на луг и все меньше да меньше давала есть. Терпел я голод, плакал не раз на лугу, но все это ничуть не помогло. Деревенские мальчики лучше со мной обращались. Они давали мне хлеба, сыра, допускали меня к своим играм. Привык я к ним, а потом стал их выручать в присмотре за гусями. Был я на свои лета сильный и ловкий, и деревенские хозяйки начали сами доверять мне своих гусей, а потом телят, когда их дети должны были ходить в школу. За это я получал от них хлеб, горячее, а иногда в праздник и несколько крейцеров. Мошиха была очень скупа, так она и рада была, что я дома есть не просил. Но когда Мошкины дети узнали, что я ем мужицкую стряпню, так прозвали меня «трефняком» и начали меня дразнить, а потом и сторониться от меня.

Сначала мне это ничего не мешало, но скоро я почувствовал эту неприязнь очень больно.

Мошка нанял своим мальчикам бельфера (учителя), чтобы он учил их чтению и письму. Это было зимой, так что и у меня было свободное время. Но когда я подошел к ним, чтобы и себе поучиться читать, то мальчики стали кричать, толкать меня и щипать и, наконец, со слезами заявили матери, что они вместе с «трефняком» учиться не станут. Кажется, сама Мошиха их к этому подговорила, очень уж меня эта ведьма ненавидела, хотя и не знаю, за что. Поэтому она сейчас, как только дети подняли крик, прибежала и вытолкала меня вон из комнаты, говоря, что ученье не для меня, что они слишком бедны для того, чтобы еще для всяких нищих держать бельферов. Заплакал я, да что поделаешь? Пойду, бывало, на деревню, играю с деревенскими ребятишками или присматриваюсь, как старшие мастерят телеги, сани или другую утварь. Часто целой толпой бегали мы к кузнецу, кузница которого стояла на краю села, и там по целым часам присматривались к работе. А так как я был сильнее всех мальчиков, то кузнец не раз приказывал мне раздувать мех, или молотом ударить, или точило вертеть. И как же я тогда был счастлив! Как я горячо желал, если уж ученье не для меня, так хоть иметь в руках какое-либо ремесло!

Весной опять возвращался я на луг, к гусям и телятам, которых Мошка скупал по окружным деревням и, продержав немного, возил во Львов продавать. Смерековский луг велик, изредка только порос кустами, так мне и не приходилось много бегать. Бывало, сяду себе где-нибудь на пригорке, отточу ножик и давай строгать, долбить, вырезывать что-нибудь из дерева. Сначала маленькие лесенки, плуги да бороны, потом клетки, ветряные мельницы да веялки. Через год я был уже таким мастером, что всех деревенских ребят за пояс заткнул. Стал я фабриковать трещетки да скрипучие чучела для отпугивания воробьев от пшеницы, проса, конопляников, и продавал я такие чучела по десять крейцеров за пару. Скоро я заработал столько, что мог уже купить себе кое-какие столярные инструменты: долотца, буравчики и пр. Дальше я принимался уже за вещи покрупнее, охота у меня была такая. Чуть что увижу, так сейчас мне и хочется это сделать. Зимой сидел я по целым дням то у столяра, то у кузнеца, помогая им и приучаясь к их работе. Было мне уж шестнадцать лет, а Мошка и не думал выводить меня в люди – сделал из меня пастуха, да больше и не заботился ни о чем. Я даже не знал, кто я такой родом. В деревне знали только, что Мошка привез меня откуда-то маленьким; был даже слух, будто я сын какого-то Мошкина родственника, который не оставил после себя никого, кроме меня, а вместе со мной немалое наследство, и что будто Мошка захватил и присвоил это наследство себе.

– Жаль тебя, Иоська, – говорили мне иногда мужики, – такой ты разбитной парень и к ремеслу охоч, а что из тебя выйдет?

– Что же может выйти? – отвечал я. – Выйдет мирской пастух.

– Эх, совести нет у Мошки, что он так о тебе не думает!

– Он говорит, что он беден, что нет у него средств, – говорил я.

– Не верь ты старой лисе! Есть у него деньги и даже немалые, да он все своим «бахорам» (детям) припасает. А тебя вот даже богу молиться не научил.

Во мне что-то бунтовалось от таких слов. Начал я сам о себе думать.

– В самом деле, – думаю, – чего я тут дождусь? Даром на Мошку работать – это я всегда успею. Хоть бы ремеслу какому-нибудь выучиться, все же был бы свой кусок хлеба в руках. Да как же мне этого добиться? Как мне вырваться от Мошки? Куда мне деваться, особенно, когда я даже не знаю, откуда я родом, кто был мой отец и есть ли у меня где-нибудь родня?

Наша корчма стояла на большой дороге. В нее часто заходили жандармы, ведя с собой скованных арестантов во Львов или в Жовкву. Сначала я страшно боялся этих дюжих грозных молодцов, одетых в темное, с ружьями на плечах и в шапках с блестящими султанами из петушьих перьев. Со страхом и трепетом, съежившись у печки, слушал я часто, как они разговаривали с Мошкой или с деревенскими хозяевами. Говорили они обыкновенно о страшных для меня вещах: о пожарах, о ворах, о бродягах, и в этих разговорах я очень часто слышал слово: «бумаги». «Если у него нет бумаг, сейчас же его задержать». – «Ого, вижу, у него бумаги не в порядке». – «Если бы у него была хоть одна путная бумага, я бы его отпустил». Да что же это за бумаги такие, – думал я не раз, – что такая в них сила есть, что одна бумага может прохожего человека защитить от жандарма с ружьем и с петушьим султаном? Но я не мог найти на это ответа и тем сильнее пугала меня мысль о бумагах. Как же я могу пуститься в путь, не имея бумаг? Ведь меня сейчас же, на первом шагу поймает жандарм и поведет бог весть на какие муки! Я дрожал всем телом при этой мысли. Чем я чаще думал об освобождении от Мошки, тем чаще грезились мне эти бумаги. Они даже снились мне, эти бумаги, старые, пожелтевшие, с огромными печатями, смотрели на меня с грозным сморщенным лицом или смеялись надо мной противными беззубыми ртами. Я был тогда очень несчастен. Все, кого только я об этом спрашивал, подтверждали, что без бумаг ни в путь пуститься невозможно, ни быть принятым к кому-либо в ученье. Но откуда же я возьму эти бумаги? Кузнец советовал мне спросить о них Мошку, ведь он должен же был получить какие-нибудь бумаги после моего отца.

Да, спросить у Мошки! Если бы мне было так легко подойти к Мошке! Прежде, когда я был мал, он был со мной приветливее, когда же я начал подрастать, он меня сдал совсем на руки своей жене-ведьме и почти никогда ни о чем со мной не разговаривал. Мне даже казалось, что он избегал меня. С тех пор, как мне люди сказали, что он, должно быть, взял деньги после моего отца, я начал внимательнее присматриваться к нему; я понимал, что такое мое внимание беспокоит его, – он как-то беспокойно мялся, когда мы порой оставались наедине, как будто его что-то грызло. «А что, – думаю себе, – если бы когда-нибудь этак, когда жены дома не будет, напасть на него вдруг, может быть, и удалось бы узнать от него хоть что-нибудь?» Вот и решился я, при случае, так и сделать.

Случай такой скоро выдался. Мошиха уехала в Жовкву, в корчме никого не было, только один Мошка, вот я подошел к нему и говорю:

– Реб (господин) Мойше, люди говорят, что у тебя есть какие-то бумаги после моего отца.

Мошка вздрогнул, будто его оса ужалила.

– А ты это откуда знаешь?

– Да люди говорят.

– Какие такие люди?

– Да все, как есть на деревне.

– Ну, а тебе зачем эти бумаги? Ведь ты даже читать не умеешь!

– Да, но все-таки я хотел бы знать. Значит, они у тебя есть?

– Есть, есть, эти нищенские бумажонки! – крикнул Мошка раздраженно, как будто я не знаю какую неприятность сказал.

– Нищий был твой отец, растратил все добро, а тебя мне на беду оставил. Какая мне от тебя польза?

– Знаешь что, реб Мойше, – говорю я, – отдай мне эти бумаги. Я себе уйду, если я тебе не нужен.

– Что? – заорал Мошка. – Ты хочешь уйти? Да куда же ты, дурак, пойдешь?

– Я бы хотел поступить куда-нибудь в учение, поучился бы ремеслу.

Мошка захохотал во все горло.

– Ступай, ступай, капустная твоя башка! Ты думаешь, тебя кто-нибудь примет? Ведь за ученье заплатить надо, а к тому же еще. надо уметь читать и писать, да еще и не по-еврейски, а по-гоевски.

Я словно остолбенел. Наконец собрался с духом и сказал:

– Так ты хоть покажи мне эти бумаги, я хочу посмотреть на них.

– Тьфу! – крикнул Мошка. – Вот пристал, словно репьях к тулупу! Ну, ступай, покажу тебе твои сокровища! Еще счастье твое, что я их до сих пор не сжег!

Это последнее слово поразило мое сердце, как ножом. А что, если бы Мошка и в самом деле сжег мои бумаги? Ведь я был бы тогда беспомощен, как лист, оторванный от дерева. Ни сам бы я не знал своего происхождения, ни меня никто не знал бы. Я бы тогда с места двинуться не смел, я был бы навсегда прикован к Мошкиной скамье, был бы закабален на всю жизнь. Дрожь меня прошибла при этой мысли, какой-то тусклый свет замерцал перед глазами. С большим усилием овладел я собой и пошел спокойно за Мошкой в чулан.

Чулан этот был деревянный, пристроенный сзади к корчме, а вход в него был из сеней. В нем было только одно узкое окошечко, забитое накрест железными полосами. Там Мошка прятал всякие вещи, которые брал от мужиков в залог, и все, что было у него подороже. Там было полно тулупов, барашковых шапок, сапог, в сундуке лежали кораллы, люди говорили даже, что там на дне были у него старинные дукаты и талеры. Несколько раз пробирались к этому чулану воры, но никогда не могли его взломать, потому что был он крепко построен, а Мошка держал чутких собак. Дверь чулана была низкая и узкая. Мошка должен был наклониться, чтобы войти внутрь. За ним вошел и я.

– А ты сюда зачем? – огрызнулся он на меня.

– Как зачем? Ведь ты велел мне идти.

– Да ведь не сюда же! Подожди в сенях!

– Все равно, – говорю, – я подожду и здесь, ведь я ничего здесь у тебя не съем!

Мошка вытаращил глаза и уставился на меня, как будто он меня в первый раз в жизни увидал. Не знаю, что ему во мне не понравилось, только он плюнул и отвернулся. Потом он влез на сундук, протянул руку к полке, прибитой под самым потолком, и достал оттуда пачку пожелтелых бумаг.

– Вот твои дрянные бумаги, – буркнул он, показывая мне их издали.

– Дай, я хочу их рассмотреть, – говорю я и протягиваю руку.

– Ну, что же ты, дурак, в них увидишь, – ответил Мошка, – и зачем тебе это? Сиди у меня, если тебе здесь хорошо, и не ищи себе беды!

И он положил бумаги опять на полку.

– Пойдем отсюда, – говорит он, – теперь можешь успокоиться. А что тебе люди обо мне говорят – я знаю, у людей языки длинные – ты тому не верь. Это все враки!

– Что враки? – спрашиваю я.

– Эх, с тобой говорить все равно, что горохом о стену бить, – проворчал Мошка и почти вытолкал меня из чулана, а потом, заперев его на ключ и на замок, пошел в корчму.