5
И.Я.Франко
Перевод Леси Украинки
Что-то дня через два зовут Иоську, только не в суд, а к доктору.
– Что бы это значило? – думаю я себе. – Ведь он не заявлялся больным.
– Сам он не заявлялся, – говорит мне Журковский, – а если бы даже и заявлялся, так это бы ему ничего не помогло. Но я сам о нем заявил. Я был в воскресенье у председателя и просил, чтобы велели его освидетельствовать. Ведь это ужасное дело, что тут творится. Так дальше продолжаться не может.
И в самом деле, доктор велел Иоське раздеться и написал о нем протокол. Вышло ли что-нибудь из этого, не знаю. В наших судах дела идут так страшно медленно, что не всякий имеет счастье дождаться их конца.
Между тем, Журковский как-то говорит Иоське:
– Послушай, парень, хочешь ты, чтобы я научил тебя читать?
Иоська вытаращил глаза на барина.
– Ну, чего ты так смотришь? Если только есть у тебя охота, так через несколько дней и зачитаешь. А если я увижу, что ты в самом деле не врешь и память у тебя хорошая, так я уже так устрою тебе, что тебя примут в ремесленное училище и ты научишься ремеслу, какому сам пожелаешь.
– Ах, барин! – вскрикнул Иоська и повалился барину в ноги, заливаясь слезами. Больше он ничего не мог сказать, только целовал барину руки.
На другой день принесли барину букварь, и он стал учить Иоську читать. Через два дня еврейчик умел уже узнавать и складывать буквы. А через неделю он уже читал короткие отрывки почти плавно. Пристрастился он к этому чтению, как у нас говорят, «как жид к коломыйке» [коломийка – короткая песня, большею частью плясовая, с несложным мотивом, который можно повторять до бесконечности]. Казалось, он готов был читать день и ночь, да только у нас ночью света не было. Насилу можно было оторвать его от книги для еды.
Когда уже темнело и нельзя было больше читать, Иоська садился в уголок на свой матрац, поджимал ноги, обхватывал их руками и, так сидя съёжившись, начинал рассказывать сказки. Говорил он их бесконечно, и хотя казалось, что он повторяет все те же чудеса и приключения, все-таки он умел их каждый раз иначе размещать и на иной лад рассказывать. А иногда прямо-таки видно было, что он в сказке выводит перед нами свои собственные мечты. Рассказывал он о бедном парне, который в тяжелой беде встречает колдуна-благодетеля, научается от него волшебным словам и заклинаниям и идёт странствовать, чтобы добыть счастье себе и другим. В трогательных и вместе простых словах изображал он его страдания, встречи с жандармами, кабалу у кабатчика, иногда забавно перемешивая то, о чем говорит сказка, с тем, что он сам пережил.
Никогда еще не видал я мальчика, который бы с таким жаром ухватился за книги, как Иоська. В эти несколько недель он, казалось, хотел наверстать то, что пропустил за несколько лет. Больше всего он сокрушался о том, что осенние дни так коротки, а в камере так быстро совсем темнело. Наше единственное окошечко, обращенное к западу и прорубленное почти под потолком, пропускало свет очень скудно даже в полдень; в четыре часа уже невозможно было читать, а Иоська был бы рад продолжить день вдвое. Наконец, раз он закричал радостно:
– Придумал! Я буду читать у окна! Там скорее светает и дольше светло, чем в камере.
– Неудобно тебе будет читать, стоя на подмостках, – говорю ему, – впрочем, это для тебя слишком высоко.
– Я буду так высоко сидеть, как только захочу.
– Как же ты это сделаешь?
– А вот привяжу простыню за два конца к решетке, в углубление положу одеяло, свернув его в трубку, и сяду на нем, как в седле.
И в самом деле, выдумка была очень ловкая, с тех пор все в тюрьме так делают. Несколько дней Иоська положительно наслаждался окном, вставал в шесть часов, как только немного рассветало, делал свой насест и, взгромоздясь на него, корпел над книгой, прижимаясь лбом к самой решетке, только бы захватить как можно больше света господня. Мы с барином поочередно сторожили у дверей; когда шел тюремщик в камеру, мы тотчас давали знать Иоське, чтобы он слезал и снимал свое приспособление, потому что арестантам строго воспрещается сидеть у окна. И всегда удавалось нам счастливо избегать напасти, а может быть и тюремщик оказывал внимание Журковскому и не так уже строго смотрел за нашей камерой.
Но, к несчастью, напасть подошла с другой стороны.
Кроме коридорной стражи есть ведь у нас еще и другая: под окнами тюрьмы ходит часовой, солдат с карабином. Ему строго приказано смотреть, чтобы арестанты не выглядывали в окна, а особенно, чтобы они между собой не разговаривали через окна. Военные правила велят ему даже, в случае сопротивления, употребить оружие.
Правда, до тех пор не было такого случая. Разве уж что-нибудь необыкновенное, если часовой уходил со своего поста и докладывал начальнику караула, что из того или иного окна говорили или смотрели. Старшие солдаты уже привыкли понимать, что предписание одно, а исполнение – другое, и обыкновенно не очень уж строго придерживались предписаний. Многие из них преспокойно смотрели сквозь пальцы на всякий разговор, вообще, как говорится, давали поблажку; иной добродушно убеждал или просил арестантов, чтобы они вели себя спокойно. Но хуже было, когда на часах стоял рекрут, который боится капрала пуще огня. Этот понимал всякое приказание буквально. Если сказано ему «смотреть строго», то он понимал это так, что всякого арестанта, если он выставит голову в окно, надо изругать из последних слов, донести капралу, а то даже и за карабин схватиться. Таким «клапачам» арестанты мстили тем, что во время его дежурства подымали самый страшный шум у окон, так что бедный рекрут иногда прямо бесился и на всякий крик из окна считал своей священной обязанностью ответить, по меньшей мере, таким же громким и резким криком. Но так как арестантов бывает всегда несколько десятков, а часовой один, то через несколько минут такого адского гама часовой обыкновенно умолкал и хватался за карабин. Конечно, тогда все окна напротив него мигом пустели, а крик подымался на другом конце длинного арестного дома, и часовой, как травленный зверь, бежал туда и опять грозил карабином – конечно, с таким же успехом.
Такие беспорядки бывали обыкновенно вечером, но иногда случались и днем. Вот, к несчастью, однажды днем, между третьим и пятым часом пополудни, стоял на часах именно такой несчастный рекрут. С самого начала отпустил он грубость какому-то арестанту, смотревшему в окно. Тогда подан был знак устроить «клапачу» «кошачью музыку». Со всех концов арестного дома, с разных этажей, из множества окон сразу посыпались крики, вызовы, свист и пронзительное мяуканье. Рекрут тоже кричал, бегал под всеми окнами, но нигде никого не мог увидеть. Доведенный до исступления, он наконец замолчал и остановился на одном месте, чтобы отдохнуть. Немного спустя утихла и «кошачья музыка». Казалось, настала полная тишина и спокойствие. В камере уже начало темнеть, и Иоська устроил свое приспособление, взлез на него с книгой в руках, да так и прильнул к окну. Едва только прочел он себе под нос несколько слов, как вдруг часовой, заметив его, подбежал и остановился против окна.
– Пошел вон от окна, мошенник! – закричал он Иоське.
Иоська даже не слышал первого окрика, так живо был заинтересован историей о цапле и рыбе, которую он именно в ту минуту читал.
– Прочь от окна! – еще громче крикнул часовой.
– Да чего тебе надо? – ответил Иоська. – Ведь я тебе не мешаю. Ты же видишь, что я читаю. В камере уже темно, так я вылез сюда к свету.
– Пошел прочь или выстрелю! – рявкнул часовой, и не успел Иоська слезть со своего насеста, как раздался выстрел карабина.
– Ай! – крикнул Иоська и, как сноп, повалился с насеста на кровать, стоявшую под окном. Ноги его судорожно задергались, а руки, державшие книгу, были прижаты к груди. Из-под листов книги брызгала кровь. Пуля попала прямо в грудь.
– Что с тобой? Куда ты ранен? – вскрикнули мы оба, бросаясь к Иоське. Но он не отвечал, только черные глаза его блестели, как раскаленные угли, и казались страшными на этом мертвенно бледном лице.
На дворе под нашим окном и в коридоре у нашей двери одновременно поднялся шум. Там военный караул прибежал на выстрел, а тут тюремщик с помощниками искал камеру, в которую стреляли. Они ворвались к нам.
– А, это здесь? – крикнули они, увидя лежащего Иоську. – А что, мошенник-жид, попало тебе на орехи?
Иоська метался еще и тихо стонал, все прижимая книжку обеими руками к груди, как будто стараясь заткнуть его смертельную рану.
– Что он делал? – спросил меня тюремщик.
– Да… я… только … к свету…
Иоська хотел еще что-то сказать, да не хватило дыхания. Последним движением отнял он руки от груди и показал тюремщику окровавленный букварь.
– Он читал у окна, – пояснил я тюремщику.
В эту минуту пришел из суда курьер с бумагой, спрашивая тюремщика.
– Господин тюремщик, – заговорил он в коридоре, – где тут заключенный Иоська Штерн? Тут вот бумага из суда, чтобы выпустить его на волю.
А Иоська уже с минуту как был свободен.